Я часто думаю о роли мелочей в нашей жизни. Например, чьей-нибудь улыбки. Простой улыбки...
Ну, вот зачем я это написал? Решил же, писать правду. Ничего я не думаю. Ни о каких мелочах. И ни о каких простых улыбках. Я думаю, почему при одном воспоминании о моём старом друге Жене, о его милом, робком, интеллигентном лице и о его улыбке я чувствую раздражение. И даже ненависть. Вот, что я хочу сегодня понять. Потому что здесь тайна. Причём тайна, касающаяся не только меня, но и многих моих сограждан. Признаюсь, иногда мне кажется, что я разобрался, в чём тут дело. Но потом начинаю сомневаться, и выводы забываются. Кроме того, я сделал одно потрясающее открытие! Но, пожалуй, об открытии я расскажу позднее. Сначала нужно ещё раз всё вспомнить. И тогда, может быть, придёт окончательная ясность. А пока большую часть времени я пребываю в растерянности.
С Женей мы познакомились давно, много лет назад, хотя так и остались на «вы». По вечерам мы часто гуляли вдвоём по старым улицам горячо нами любимого Киева. Помню, как прохладным вечером, где-нибудь в октябре, когда у нас опадают листья каштанов и тополей, мы с моим дорогим Женечкой останавливались на Владимирской или Большой Житомирской, и он, маленький, с восторженными глазами, поглаживая седеющие усы, говорил о Паустовском, о Булгакове и счастливо улыбался.
А вот теперь эта самая улыбка или даже одна мысль о ней будит во мне ненависть. Почему так? С чего всё началось? Видимо, с наших споров двухлетней давности. И, конечно, с нашей Революции достоинства, которую мой друг не принял, над которой зло подшучивал и которую, что уж тут скрывать, несомненно, презирал.
Светлана Викторовна возвращалась с работы домой. Она ехала на переднем сидении маршрутного такси по тёмным вечерним улицам одного из спальных районов Киева. Крупная женщина с завитушками крашеных волос, выщипанными бровями и усталым взглядом выпуклых бледно-голубых глаз.
Двери маршрутки то открывались, то с шумом хлопали. Светлана Викторовна неподвижно смотрела перед собой. Иногда тяжело вздыхала. И от этих вздохов всё её большое тело в синем стёганом пальто приходило в движение. Давно она не была так встревожена и раздражена.
– Це точно Ганька взяла! – припоминала Светлана Викторовна крик тёти Вали, или няни Вали, как называли её в интернате для детей-инвалидов.
– Кажи, де лялька! Кажи, де лялька! – повторяла няня Валя и резкими, короткими ударами била по руке девочку лет восьми. Но девочка только сопела, а при ударах поднимала голову и бессмысленно смотрела по сторонам.
Скандал с пропавшей игрушкой случился уже перед самым концом рабочего дня. Светлана Викторовна опять вспомнила торчащие в разные стороны, жёсткие как проволока, волосы Гани, её вечно приоткрытый влажный рот, косые чёрные глаза, смотрящие непонятно куда, и новая волна раздражения подступила к сердцу.
И, казалось бы, отчего? Светлана Викторовна привыкла к своей должности воспитателя специального детского дома. Привыкла быть окружённой детьми-калеками, многие из которых мычали, были беспомощными, иногда плохо пахнущими.
Светлане Викторовне пятьдесят три. Она давно приняла свою судьбу, уже считала годы до пенсии и просто являлась в интернат, чтобы обеспечить этим убогим существам возможность есть, спать и вести жизнь, смысла в которой Светлана Викторовна не видела никакого.
Андрей Николаевич стоял у окна с белыми, стерильно чистыми рамами, и долго смотрел в больничный двор. Там росли два дерева, тополь и каштан. Тополь был высоким, волнующимся. От налетавшего ветра он весь встряхивался, двигал множеством листьев, словно о чём-то горячо говорил. А каштан был спокоен и красив. Белые свечи цветов и тяжёлые ветви были почти неподвижны. Но в нём чувствовалась сила.
Андрей Николаевич удивился и подумал:
«Ну деревья как деревья, что ты в них нашёл?»
Он объездил полмира и видел даже баобабы. Но тут же ответил себе:
– Они живые.
В дверь палаты несмело постучали, и появилась медсестра. Видимо, из новеньких. Круглолицая, смешливая. Андрей Николаевич не помнил, чтобы она брала у него автограф.
– Олег Тарасович просил вас зайти через пятнадцать минут, – сказав эту приготовленную фразу, сестричка смутилась и опустила глаза, едва сдерживаясь, чтобы не засмеяться.
– А если я приду не через пятнадцать минут, а через шестнадцать? – спросил Андрей Николаевич и привычно приподнял тонкую бровь, что делал всегда, когда собирался пошутить. Потом он посмотрел на сестричку своим насмешливым взглядом, который знали тысячи его почитателей. При этом Андрей Николаевич ещё особым манером поджимал свои изящно очерченные губы. И слушавшие его уже не могли не смеяться.
Когда медсестра, передёрнув плечиками и пряча лицо, выбежала из палаты, Андрей Николаевич ещё немного постоял – высокий, сухощавый, статный, с усталым и побледневшим от больничного воздуха лицом, – а потом сел к столу и стал быстро писать в большой тетради с кожаной обложкой.
Тишина была особенной. Стерильной. Ни щебета птиц, ни дуновения ветра. Ночной воздух был сухим и тяжёлым. Где-то недалеко жил город. Но звуки его сюда не доносились.
– Помоги, Господи, – прошептал худой человек в лёгкой полотняной куртке и брюках светло-серого цвета. Пригибаясь, будто прячась, человек побежал к стене. Стена была высокой и гладкой. На самом её верху, в металлическом сиянии, слышалось гудение и проскакивали искры.
Худой человек двигался судорожно. Подбежав к стене, он стал быстро и неловко что-то доставать из белого мешка, который принёс с собой. Но в эту минуту мягкий, спокойный голос проговорил сзади по-украински:
– Зупиніться, будь ласка.
Человек в полотняной куртке замер и обернулся. Над ним вспыхнул свет. В потоке матового света, похожего на больничный, замерший у стены растерянно щурился. Лет ему было около сорока пяти, сутулый, с рыжеватой всклокоченной бородой и белёсыми, выгоревшими бровями.
Дежурный по корпусу стоял напротив и, глядя сквозь овальные очки без оправы, едва заметно улыбался. Он был высокого роста, одет обычно – синяя униформа, на груди большой эмалевый значок, через плечо на ремне туго набитая сумка прямоугольной формы. В руках у дежурного была белая трубка, которую обитатели Центра почему-то называли «автомат-калаш». Хотя, что это означает, никто толком не знал.
Некоторое время худой мужчина вглядывался в темноту сквозь припухшие красноватые веки. Потом, словно чем-то поражённый, он вскинул белёсые брови. А затем, опустив голову и устало вздохнув, медленно сел на песок и прислонился спиной к стене.
Он представился глухим, сдавленным голосом:
– Дмытро.
Лет ему было около сорока. Высокий, тощий. С подбородка свисали длинные чёрные усы. Ещё мне запомнился его взгляд – напряжённый, тусклый и какой-то невыносимо томительный.
– Вы привезли? – он медленно разделял слова и посматривал по сторонам. По-русски говорил правильно, и всё же украинский акцент был очень сильным. Его, наверное, предупредили, что я не знаю государственного языка.
– Привёз. – Я хотел сразу отдать тяжёлый свёрток. Но, видимо, насчёт меня у них были свои планы.
– Здесь не надо, – он снова оглянулся. – Пойдёмте.
Мы пошли по старой улице. Дома когда-то очень красивые, теперь были полуразрушенными. По краям дороги стояли каштаны. Многие давно засохли. Некоторые были ещё живы, но словно поражены неизвестной болезнью.
В Киеве я был впервые. Родина моих предков производила глубокое и тягостное впечатление. Пока мы шли тёмными дворами, я пытался разобраться в том, что со мной происходит. Мысль о дежавю казалась банальной. Да и неточной. Было ощущение, что не я, но дух мой отдельно от меня бывал здесь раньше.